Белый конь - Страница 106


К оглавлению

106

— Эхма! — вырывалось время от времени у Иотама, и он опять возвращался к хинкали.

На пастбища легла безлунная ночь. Непролазная, тяжелая тьма подступила так близко, что постепенно сжимала кольцо света, падающего от огня.

Пастухи вывалили из костра угли и жарят шашлыки. Но суетятся они гораздо больше, чем нужно для шашлыков и каурмы. Показная суета вызвана неловкостью, все это чувствуют, но никто не может первым нарушить молчание.

— Жаль, что выпить нечего! — говорит сидящий рядом с Иотамом сухой и жилистый саркал Тома Бикашвили, чья тушинская шапка надвинута до самых бровей.

— На них разве напасешься водки да вина?.. И когда они успели все вылакать?

— Мирабо, — улыбается Иотам. — Крепкий был конь…

— Он и сейчас крепкий! — говорит Тома Бикашвили.

— Узнал, он меня узнал! — радуется старик.

— Как же! — подтверждает старший пастух и, словно стараясь, чтобы опять не воцарилось молчание, говорит: — Ведь это ты его так назвал, Нотам.

— Сколько лет этому коню?

— Пятнадцать…

— Пятнадцать лет. — Опять улыбается Иотам. — Сколько времени прошло. Я и не помню, почему так назвал этого коня.

— Ты об этом не думал, вот и не помнишь.

— Конечно, не думал. До этого ли было?

Потом пришли тушинские пастухи и принесли немного водки. Иотам к ней даже не прикоснулся, но выпивка все же сделала свое дело, люди развеселились, и удручающее молчание развеялось.

Ужин длился недолго, наутро нужно было выступать в горы. Иотам оставил у огня Тому Бикашвили и, когда вокруг все угомонились, спросил про своих родных. «И жена твоя, и сын живут хорошо, — сказал старший пастух. — Печалит их лишь то, что ты пропал без следа, а так они живы-здоровы», — Тома старался избежать откровенной беседы, дабы не проговориться о том, что так тщательно скрывал весь вечер.

Потом Иотам заговорил о Барнабишвили: сдержал ли тот свое слово?

— О каком слове ты говоришь, Иотам, я что-то не понял? — растерялся Бикашвили.

— Я слова не нарушил… а он?!

— Говорю тебе, я не понял, о чем ты.

— Мы же дали друг другу слово, я и Барнабишвили.

— Какое слово, что за слово, ничего не знаю!

— Да, ты не знаешь. — Иотам задумался. — Может, и я не должен говорить? Но жизнь прошла, и пусть кто-то знает! Тома, я верю, что ты сохранишь в тайне то, что я тебе скажу. — И он подробно поведал саркалу об обещании, которое дал на берегу Алазани, объяснил, почему вынужден был бесследно исчезнуть из родных краев… «Барнабишвили привел бы в исполнение свою угрозу. Сначала от меня бы отделался, а потом и сына погубил бы».

— Что ты говоришь, кацо! — поразился Тома Бикашвили. — Как же это так, кацо! — Как безумный повторял он одно и то же, но все-таки Иотаму не открылся.

«Не мог же я рассказать старику о кознях Барнабишвили, это значило бы поразить его в самое сердце, убить», — скажет впоследствии Тома Бикашвили. А рассказать было о чем. Как только Иотам ушел из деревни, Барнабишвили не замедлил исполнить свои темные намерения: из этих пяти тысяч овец он учел в колхозе только две тысячи — мол, власти все равно ничего не узнают, наоборот, останутся даже довольны. Откуда, мол, властям знать, сколько овец было у Иотама. Потом он вместе со своими дружками продал две трети Иотамовых овец за пределами Грузии. Как говорят, выручил на этом хорошие деньги.

Вот что скрыл саркал от Иотама. Весь вечер он боялся, что старик спросит про овец.

— Я беспокоился о сыне, не сделал ли ему чего дурного этот ваш Барнабишвили. Но тот слово сдержал, — успокаивал себя Иотам.

— Попробовал бы он иначе!.. Даже если бы захотел, то не смог бы. Такой у тебя молодец вырос, что никто на него косо не взглянет.

— Благодарю тебя, боже! Пусть дитя вырастет, на ноги встанет, свет повидает, селу своему пользу принесет.

— Так, Иотам, так!

— Скажи моему сыну, чтобы все-таки поостерегся Барнабишвили, не доверял ему. Коварный коварным останется. Потом скажи, когда меня на этом свете не будет.

— Как это — не будет?!

— Скажи ему все, что я тебе сказал.

— Передам, Иотам, передам, что ты сказал, да и от себя добавлю.

— Ты меня не видел и не встречал! Ведь меня нет больше на свете. Как же ты передашь весть от меня?! Ты меня узнал, у огня усадил и принял как гостя, но это не значит, что я воскрес. Если Барнабишвили узнает, что я здесь, то он погубит моего сына. Он силен, у него в руках большая власть.

— Понял, понял…

— И этих предупреди, чтобы ни словом не обмолвились. Пусть не платят злом за добро.

— Понял, Иотам.

— Барнабишвили — крепкий орешек, Тома, он так легко не успокоится!

— Известно, что он за птица.

— Видно, только я им жить мешал, камнем лежал поперек пути… Нате, я сам себя перетащил на обочину! Убрался с пути. Что я еще мог сделать? Бог судья!

На рассвете пастухи собрались — они должны были покинуть зимние пастбища и направиться к горным пастбищам Мта-Тушетии. Им предстоял длинный и утомительный, трудный и опасный путь! Иотам тоже не задержался, надел свою старую шинель, вскинул походную суму и с палкой в руках двинулся в путь. На прощание он еще раз сказал Бикашвили: «Меня здесь не было» — и ушел той же дорогой, какой пришел вчера вечером. Пастухи проводили его взглядом — времени ни у кого для проводов не было. Все были заняты своим делом. Нужно было погрузить весь скарб на лошадей, а это требовало времени…

Только собаки побежали вслед за Иотамом. Шел старик путник с сумой за плечами, а за ним — понурые псы, целая свора. Пастухи знали, что собаки пойдут за ним до определенной границы, а потом возвратятся и с собачьей преданностью потянут свою ношу. Поэтому никто не обратил на них внимания.

106