Со второго этажа со страшной скоростью, подскакивая на ступеньках, громыхая, как могучий поток, пущенный в узкое русло, неслось кресло на велосипедных колесах, в котором сидел Андукапар. Андукапар обеими руками вцепился в подлокотники, выкатил глаза, в которых стоял страх, и глядел прямо перед собой. Он молнией пронесся совсем рядом с Лукой. Лука невольно отшатнулся и услышал потрясающий душу вопль:
— Лу-у-ка!..
Этот обреченный вопль был заглушен грохотом и треском. Коляска с разгону врезалась в барьер первого этажа и выломала перила. Та же сила выбила Андукапара из кресла. Андукапар раскинул руки, словно собирался взлететь, еще раз закричал: «Лука-аа!» — и как огромный, тяжелый крест рухнул в реку.
Лука тотчас бросился вниз по лестнице, но споткнулся о портфель, который только что сам уронил, и, кувырком скатившись по ступенькам, сильно расшибся. Во дворе он быстро вскочил на ноги и подбежал к липе, где должна была быть привязана лодка. Но лодки не оказалось на месте. Да если бы она и была, что мог сделать один Лука?!
Андукапар больше не показывался, его навсегда поглотили мутные волны Куры.
— Андукапар утонул! — крикнул Лука безлюдным балконам. — Андукапар утонул!..
Никто не слышал крика Луки, да и кто мог услышать, когда он сам едва слышал собственный голос.
— Андукапар, Андукапар утонул! — кричал Лука.
Но Лука понял, что сейчас его никто не услышит, потому что громкий рокот Куры поглощал его голос. К нему словно вернулся давно потерянный слух, и он только сейчас услышал, как грозно шумит река.
Внезапно он ощутил, как слабеют у него колени, но все равно он направился к дому дяди Ладо, с трудом волоча отяжелевшие ноги. С величайшим усилием одолел он несколько ступенек и постучал в дверь…
— Дядя Ладо, помогите, дядя Ладо!
Дверь никто не открывал.
— Дядя Ладо, помогите!..
Видно, дяди Ладо не было дома.
Лука снова спустился по лестнице, пошатнулся и схватился за перила, чтоб не упасть. Потом проковылял еще шагов десять и подошел к другой лестнице. Здесь обязательно кто-то должен быть дома. Он знал, что здесь болен ребенок и его не могли оставить одного. Он поставил ногу на ступеньку, но колени больше не повиновались ему, и он упал. Тогда он пополз на четвереньках… Посмотрел на дверь, потом на окно: и окно и дверь были занавешены красными тряпками. Лука вскарабкался на две ступеньки выше. Теперь силы окончательно покинули его, он упал, уронив голову на руки. Из глубины комнаты доносилось пение, наверно, пела мать больного ребенка:
Смилуйтесь, господа хвори,
Господа хвори, смилуйтесь…
Господа хвори красивые,
Осыпаны фиалками и розами…
Лука увидел большой зеленый луг, усеянный цветами. На лугу показались белая овечка и стадо коз. Белый хорошенький козленок отделился от стада, взбрыкнул и побежал вприпрыжку…
Смилуйтесь, господа хвори,
Господа хвори, смилуйтесь…
Вот я и вернулся. Кончилась война, и я вернулся в свой город, в свой квартал, в дом, где родился и вырос… В нем ничего не убавилось и не прибавилось. Он такой же, каким я его оставил, — уютный и ветхий. Но это, наверное, первое впечатление, легкое, поверхностное, расплывчатое. Как-никак первая встреча после долгой разлуки. Стала явью печаль ожидания, которая годами точила меня в заброшенной и забытой богом деревне.
Наверное, я и хотел все увидеть нетронутым, прежним, поскольку не был готов к новшествам и переменам. Четыре года я жил памятью. Это была тайная страна моего детства, которую я незаметно для других оживлял в думах и сновидениях.
Одно время трудно мне было в деревне… Особенно меня раздражал статус «городского ребенка». Излишнее внимание, которое беспокоило и стесняло меня, я ощущал на каждом шагу.
Порой казалось, что люди — все от мала до велика — к тому же меня жалеют, а жалость оскорбляла и унижала. Да и за что было жалеть меня? В сиротство, которое мне приписывали, я не верил, а если бы и поверил — не захотел бы стать жалким, не дал бы к этому повода.
Только Анано — сестра отца — не считала меня сиротой и не признавала «городским ребенком» (понятие для меня в ту пору непонятное и абстрактное). Эта на редкость неутомимая и трудолюбивая женщина хоть и кончила среднюю школу, но дожила до тридцати, так ни разу и не ступив ногой дальше деревни. Все оправдывалась, что, мол, некогда было. Первое время я даже с сомнением смотрел на ее хлопоты, считая все это ненужной суетой. Тогда я и впрямь не мог представить себе, что на свете есть столько дел.
Часто я слышал от соседей: «Эта женщина хоть и гумно смолотит, а все не присядет». Она сразу находила новое дело, и часто я думал: «Что за чудачество — эта занятость?» У Анано действительно был талант выискивать себе дела.
Однажды, по дороге в деревню, я нагнал некоего старца. Тот стал расспрашивать: «Чей ты?» Называя ему имя своего отца, я заранее знал, что он мне ответит. «Да-а! — с сожалением покачал он головой, — бедняга твой отец вырос и возмужал у меня на руках… Он был большой сорванец», — хвалил и хвалил его старик, прямо до небес вознося. Я уже и счет потерял воспитателям отца — все, кто был в деревне преклонного возраста, были, выходит, его попечителями. Сначала я недоумевал, как это отец умудрился оказаться на попечении всей деревни, но постепенно к таким разговорам привык и больше не стеснялся. Я знал, что семи или восьми лет от роду дядя взял отца в город учиться, в городе он и вырос, возмужал, там и женился, после чего появился на свет я.