Фидо Квалиашвили вел застолье с достоинством, традиционно — это он, как выяснилось, умел.
Я думал о своем. Не сводя глаз с отца, я вглядывался в каждое его движение, ловил каждое слово. В душе я сравнивал его с тем, кого знал раньше, в детстве, и кого четыре года назад проводил на фронт. Сейчас он казался мне чересчур восторженным и возбужденным. Хотя почему бы ему и не быть восторженным, а? «Хорошо, что так, а вернись он, как другие, притихший и замкнутый, был бы это уже не он», — думал я.
Застолье окончилось вечером. «Люди, не стыдно вам, дайте отвоевавшему отдых, он ведь и завтра здесь!» — гости потихоньку расходились — с разговорами, с песнями.
Соседки возились у стола — быстренько убрали, все почистили, еду отложили отдельно, посуду перемыли и вытерли.
Мой отец опьянел. Был он в прекрасном расположении духа и помогал женщинам. «Мыть посуду — дело не мужское», — шутили вокруг, но он не уступал, смеялся: «В армии приучили».
Особое внимание он проявлял к своему старому другу, к Маро-учительнице. Ходил за ней по пятам и что-то шептал ей на ухо, ее смешил и сам хохотал весело.
Мне этот смех не понравился. Что за шушуканье у отца с Зизиной матерью? И я неотступно следил за ними. Наверное, меня раздражало, что после восторга первой встречи больше отец внимания на меня не обращал. Словно упустил меня из виду, а упустив, бросил и забыл. Но вскоре все улеглось. И вот настал долгожданный момент: мы остались одни — Анано, отец и я.
Мы с Анано сидели за столом в большой комнате на первом этаже. Слабо светила лампа, а отец, держа руки в карманах, ходил взад-вперед по комнате, иногда слегка спотыкаясь, но сразу же находя равновесие. Перед нами лежали подарки: перед Анано — пестрая цветастая косынка, передо мной — маленькая, необычайно красивая никелированная гармоника. Стоило дунуть, и раздавались дивные звуки. Но играть нужно было уметь. Мы сидели молча и в смутном ожидании смотрели на отца. Молчание нарушила Анано и, запинаясь, несмело обратилась к брату:
— Сандро, скажи что-нибудь… Не молчи.
— Спать, спать, — распорядился отец. — Завтра поговорим.
— А сам почему не ложишься?
— Я тоже лягу, очень устал.
— Я постелила тебе наверху, в твоей комнате.
— Молодец. Подымусь и лягу.
Но никто ложиться не стал. Отец опять ходил взад-вперед, а мы бессмысленно сидели и не менее бессмысленно смотрели на захмелевшего, погруженного в себя человека, которому было не до нас. Анано сделала мне знак глазами — иди спать. Я послушался беспрекословно — встал и вышел. Войдя в свою комнату, я дверь прикрыл. В темноте я на ощупь добрался до кровати и осторожно сел. Некоторое время я сидел и ловил звук отцовских неровных шагов. Потом услышал, как открылась и закрылась балконная дверь. Теперь звук шагов слышался снаружи. Я услыхал и то, как отец со скрипом поднялся по деревянной лестнице и закрылся в комнате.
Потом тишина растворилась во мраке. Глаза привыкли к темноте, и я в открытое окно смотрел на ночную деревню. Небо было усыпано звездами. Потом я услышал далекий и всегда таинственный голос, о котором другие говорили: «Просто воют шакалы». А во мне звуки эти будили смутное, странное и тревожное ощущение. Прокричали первые петухи. Я сидел на кровати, как узник в камере.
Потом я разделся и лег в постель. Старался разобраться, что меня так тяготит, мучит, лишает сна. Ведь на всем белом свете нет человека счастливее! Сколькие о такой вот судьбе мечтают! Как видно, я угрюм и мрачен по натуре, раз не могу насладиться счастьем. Так думал я, растянувшись в постели.
Неожиданный крик нарушил дрему — оглушенный, я сел в кровати, думая, что разбудил меня кошмар. Было все еще темно. Снаружи доносились звуки переполоха и галдеж. Внезапно, как факел, из этого шума вырвался крик, который перекрыл все голоса. Я подумал, что, наверное, кто-то получил известие о гибели близкого человека. В открытое окно я выглянул на узкую улочку, где слышался шум. Ничего не было видно, и слов было не разобрать.
Анано успела надеть платье и зажечь лампу. Она растерянно и, как мне показалось, бессмысленно суетилась. Увидев меня, она смущенно пробормотала что-то и растерялась еще больше, но вскоре справилась с собой и, пригладив руками волосы, быстро вышла наружу. Я выскочил на балкон. Анано уже исчезла во тьме.
В общем гомоне голос ее всплыл и заглох. Я сбежал вниз по лестнице и, крадучись, пошел в дальний угол двора, откуда слышались голоса. Дойдя до забора, я затих и притаился. Все собрались перед домом Маро-учительницы, что мне не понравилось. Я прислушался и уловил в этом шуме, что недавно какой-то мужчина пытался залезть в окно к Маро-учительнице, но женщины, оставшиеся у нее на ночлег, подняли тревогу. Все они в один голос твердили, что была на нем военная форма.
Я прятался за забором, мне было стыдно, и я боялся, как бы меня не увидели.
Боже, что за женщина Анано! С каким остервенением она боролась и наступала, спорила и успокаивала взволнованных женщин — мол, все это вам привиделось, в вашем возрасте и померещиться может. Что вы хотите от Сандро, он как лег спать, пьяный да усталый, так и спит мертвым сном. Лежит себе и храпит. Он даже не слышал вашей суматохи. Ногой не шевельнул. Идите удостоверьтесь: от его храпа стекла звенят… Для пущей убедительности она несколько раз повторила: «Храпит».
Тихонько, как и пришел, я отошел от забора. По-прежнему слышались возбужденные голоса, но теперь уже спокойнее и миролюбивее. Анано, как видно, своего добилась. Заронила семя сомнения, и хоть почва была не столь уж благодатной, но, брошенное, — оно проросло.