Анано помянула павших, конечно, подразумевая Сабу. Она сразу сникла, и ее живые берилловые глаза застлал туман пепельного цвета. А это значило, что недавняя радость прошла. Я выпил за павших молча, всем своим видом выказывая Анано, что душою я с ней. Анано взглянула на меня и в знак благодарности наклонила голову, пообещав: расскажу тебе одну старую историю. Я слушать больше ничего не хотел, ибо радость, вызванная письмом отца, уже улетучилась. Одним словом, праздника у нас с Анано не получилось. Между нами вновь встала тень Сабы, которая сразу отбросила нас на два противоположных берега.
Пока я думал о своем, Анано начала рассказывать обещанную историю. Поначалу я не разобрался, но потом понял, что речь шла о некоем Иотаме, крепком семидесятилетием пастухе, который жил в одном из кизикских селений. В Нислаури… Биография Иотама интересовала меня мало, я все ждал, когда Анано заговорит про Сабу. Но она гнула свое: оказывается, у Иотама было тысяч пять овец. Мне сначала не понравился Иотам: я подумал — человек, у которого столько овец, не может быть порядочным. Анано же убеждала меня в другом: оказывается, он слыл человеком умным, честным и трудолюбивым, оказывается, тем, кто шел к нему в пастухи, он через два года выделял от стада до ста голов…
История звучала как сказка, в душе я над всем этим смеялся. Да и само словцо «оказывается» делало всю историю нереальной, вымышленной.
Не поверил я и тому, что, оказывается, Иотам был одержим идеей — возродить и обогатить сначала родной Кизики, а потом и всю Кахетию. Источником же будущего богатства он, оказывается, считал разведение овец тушинской породы.
Опять это «оказывается»!
Когда началась коллективизация, в деревню прислали некоего Барнабишвили, который, как говорили, хорошо знал свое дело. Он сразу же принялся хозяйничать. Создал колхоз, стал председателем. Потом он порасспросил людей, и его испытанный взор обратился на Иотама. Он поразился: по какому праву один человек держит столько овец?!
— Никто меня не ограничивал, — объяснил Иотам. — Вот я и разводил этих овец на благо села. Ежели в чем виноват, то вот он я, никуда не убегаю!
— С сегодняшнего дня эти овцы будут собственностью села и народа, — отрезал Барнабишвили.
— Пусть так, воля ваша! Я этого и хочу. Одному мне не справиться с такой отарой.
— Не хитри, Иотам, меня не проведешь! Нет у тебя другого выхода, вот и прикидываешься. А на самом деле ты кулак и частный собственник!
— Что ты ко мне привязался, я же отдаю! И загоны для овец в Шираки и Мта-Тушетии пусть будут ваши! Чего вам еще?! И я буду с вами. Дело я знаю, пригожусь вам, ей-богу!
— Не обманешь, Иотам! — надрывался Барнабишвили. — У кого по сто, по двести овец, и тех в коллектив привести не могу, а ты-то чего ангелом прикидываешься? Пять тысяч голов хочешь выбросить?! Так я и поверил!
— Почему выбросить, кацо, а не сдать? Я пастух, умею с овцами управляться, вот и используйте меня!
— Наша мельница так не мелет, Иотам, — сказал Барнабишвили. — Ты пиявка, и мы от тебя должны отделаться. Пока ты будешь вертеться в этой деревне, ты и овец своими будешь считать. И для тебя, и для дела, и для села лучше, если ты заберешь свои пожитки и уберешься куда подальше.
— Куда мне идти, кацо?
— Куда хочешь, мир велик!
— Что я потерял в другом месте! Мои предки здесь жили, здесь и померли… Здесь их могила, их земля… Куда мне идти, кацо, бога что ли нет больше?!
— Нет бога! Не понял?
— И не пойму! Как это понять можно? Прогоняешь меня, безбожник этакий?
— Не прогоняю, Иотам. Говорю: подобру-поздорову собирай пожитки. Не то сами прогоним. Сначала раскулачим, ославим на весь свет, а потом вон тебя вышвырнем.
— Почему ты так нагло со мной разговариваешь, Барнабишвили? Ты ведь рядом со мною мальчишка, не подобает тебе так! Кому я помешал? Я думал, что делаю добро… а все против меня обернулось.
— Таково решение Советской власти.
— Советской власти или твое?
— Я — представитель власти!
— Это ты-то власть?! — взволнованный Иотам не мог больше сдерживаться. — Такой подлец, как ты, властью быть не может!
Иотам много еще наговорил крепких слов, даже рвался побить Барнабишвили, но тот был не один, и Иотама не подпустили к нему, сдержали, Барнабишвили и бровью не повел.
— Уйдешь по собственной воле или нет?
— Уйдет, уйдет, куда денется! — успокоили Барнабишвили его прихлебатели.
— Иотам, хоть семью пожалей! — было последнее предупреждение Барнабишвили. — Вместе с семьей тебя сгноим.
Иотам понял, что Барнабишвили не шутит: он угрожал и был в силах угрозу исполнить. И подумал Иотам, что лучше уж уйти по доброй воле, чем силком. Он отвел Барнабишвили в сторонку и сказал:
— На что вам моя семья, разве меня мало? — У Иотама был единственный восемнадцатилетний сын. Он родился поздно, и родители его холили-лелеяли, нарадоваться не могли.
— Если будешь вести себя с умом, то твою семью никто и пальцем не тронет.
— Как это, с умом?
— Что я скажу, то и делай… То, что здесь произошло, здесь же должно умереть!
— Как это? Ты сюда целый батальон привел — как ты их заставишь молчать?
— Это не твоя забота: они не проговорятся.
— А твоему слову верить можно?
— Я свое слово сдержу.
На этом разговор их окончился. Иотам тут же сел на лошадь и поскакал по направлению к деревне.
— Это произошло ранней весной, — продолжала Анано. — Я забыла сказать, что в то время Иотам спустился с Ширака, с зимних пастбищ, где он готовился двинуть отары в горы. В Шираке он сказал пастухам, что вернется через неделю, и по дороге, у Алазани, встретил Барнабишвили с его людьми, там они все и решили. Дома Иотама ждал сын: отец с сыном должны были вместе ехать сначала в Ширак, а оттуда — в Мта-Тушетию. Иотам ничем не выдал дома своей озабоченности, на третий день оседлал коня, наполнил на дорогу хурджин, обронив только, что едет по делу… Уехал и уехал, с того дня Иотама в деревне не видели, словно сквозь землю провалился, пропал, исчез человек… Его искали и мертвого, и живого, все кругом обшарили, но понапрасну. Иотама и след простыл!..